Не все же славить ударников, и примелькаться может. Время от времени не мешает напомнить и о лодырях. Вот я и надумал на этот раз рассказать историю одного лентяя.
И до меня, конечно, были люди, сочинявшие занимательные рассказы о лентяях. К примеру, есть такая книга — «Алиф лайла ва лайлата». У нас она называется «Тысяча и одна ночь». Человек, готовивший эту книгу, наряду с изрядным числом фантастических и занимательнейших народных рассказов включил в нее и повесть об одном ленивом юноше по имени Абу-танбал.
— «… Итак, в городе Багдаде жил при матери некий ленивый юноша по имени Абу-танбал. Он ленился даже глотать жевки, какие мать совала ему в рот, из того, что добывала на пропитание. Он постоянно лежал на боку и не выказывал ни малейшего желания встать. Если же его поднимали, подхватив под мышки, и ставили на ноги, у него не хватало смелости сделать хотя бы шаг. А когда удавалось принудить его к тому, то ноги у него заплетались, и он падал…»
Короче: сочинитель из «Тысячи и одной ночи» не пожалел для бедняги Абу-танбала ни порицаний, ни хулы, какие только приходили ему на язык.
Ну, а в чем уступали Абу-танбалу каляндары, что еще вчера шатались по улицам с проповедью мертвых догм гнилой религии: недоумки, пристрастившиеся ко всякого рода зелью-отраве: анаше, опию, настою из маковых головок — кукнару, получеловеки, изуродованные всякими заразными болезнями — все эти типы, порожденные старой жизнью?
Герой задуманной мною повести также являл собой один из типов, порожденных той же старой жизнью. И вот его история.
… Было ль то, не было, но под куполом небес на арбузе земли и до революции был великий город под названием Андижан. А вокруг и около того города было немалое число кишлаков, подвластных ему. Кишлаков и общин было так много, что если бы каждый кишлак, каждая община вздумали бы сразу привезти по одной арбе дынь, то Чарх-фаляк, обширная базарная площадь в таком, как Андижан, великом городе, представляла бы очень занятное зрелище. А если бы каждый кишлак да привез бы по корзине инжира, то всякий, завернувший на андижанский фруктовый базар, посмаковал бы там вдоволь и получил бы истинное удовольствие.
Так вот, один из тех кишлаков назывался Яр-баши. Вода в том кишлаке была чистая-чистая, земля — тучная, воздух приятный, а руки дехкан — трудолюбивые и щедрые. Фрукты, зревшие в этих местах, были известны всему свету и, конечно, еще лучше, чем всему свету, большому баю кишлака Мир-Джалял-куруку. К примеру, персики в этом кишлаке зрели такие крупные и такие сочные, что если нарвать их, скажем, пудов пять да сложить в корзину, то поднять ту корзину было бы не так-то просто. Такими же сочными зрели там и дыни. По словам одних, к примеру, из одной дыни, по словам других — из дынь с одного куста, выращенного из одного семечка, а по словам третьих — из всех дынь всего кишлака можно было бы сварить патоку. (Суть этих преданий не совсем ясна, правда, но это уж, как говорится, не моя вина.)
Несмотря на урожайность, сочность и сладость здешних фруктов, Мир-Джалял-курук, бай кишлака, не очень жаловал их. (Кишлачные старики, правда, уверяли, мол: «Сам-то он их любил, да не любил, когда другие лакомятся».) Впрочем, не жаловал бай фрукты потому, что доход от них мал. Именно по этой причине он всеми правдами и неправдами по дешевке стал прибирать к рукам клочки земли соседних бедных дехкан вместе со всеми их неудобьями — ямами, буграми и колдобинами — и тем день ото дня приумножал свои владения. Дехкане, лишившись земли, становились батраками у байского порога. А бай на их участках велел все плодовые деревья вырубить, выкорчевать, землю выровнять и всю засеять хлопчатником. За такую-то чрезмерную жадность да за порубку фруктовых деревьев к имени Мир-Джалял-бая и было пристегнуто прозвище «курук», попросту «жадина».
Благодаря хлопку Мир-Джалял-курук и вовсе разбогател. Тут вам и пар двадцать волов, и десятка полтора породистых аргамаков-лошадей, тут и рессорные арбы-коляски, и пара жен — словом, простому дехканину, не очень сведущему в счете, уже и не счесть было байского добра-богатства.
И все эти несметные богатства работники-батраки собирали и волокли на просторный мирджалялкуруков двор, окруженный глинобитным, в четыре наката, забором, а у двухстворчатых ворот, ведущих во двор, высоких — арба с парой сотен снопов клевера могла свободно пройти, бессменно сторожил то добро большущий пес Алапар.
По сторонам крытого проезда у ворот были насыпаны две глиняные завалины — супы. Алапар, гремя длинной цепью, беспрерывно рыскал вдоль ворот от одного угла до другого и своим свирепым видом отпугивал даже нищих: ни один из них не отваживался заглянуть не только к Мир-Джалял-куруку, но и к его соседям. Когда выпадало несколько минут, свободных от верной службы хозяину, Алапар вскакивал на одну из завалин и укладывался отдохнуть от своих трудов. А на другой завалине в куче лохмотьев-тряпья, свернувшись клубком, уже, кажется, целую вечность неподвижно лежал герой нашей повести Мамаджан.
В ту пору мулла Мамаджан был человеком, способным в лени с одного, как говорится, клевка обратить в бегство, а сказать проще, превзойти Абу-танбала из «Тысячи и одной ночи». Но тут я предпочитаю прервать свое повествование и привести несколько страниц из относящихся к ряду лет подневных записей самого Мамаджана-лентяя, сделанных его собственной рукой и изложенных собственными его словами.
Быть может, у вас, дорогие читатели, возникнет сомнение, мол: «Если Мамаджан был таким лентяем, то откуда у него могло появиться желание научиться грамоте, возможно ли такое?» Но и это ваше сомнение, думаю, вполне разрешится на последних страницах дневника моего героя.
Вот она, «Тетрадь подневных записей муллы Мамаджана-лентяя — сына мухаммад-Алиева»
После смерти отца с пропитанием у меня стало совсем туго. Несколько дней я просто голодал. Мне было лень подняться, обломать початки с кукурузы, посеянной отцом на полутанаше земли, чтобы потом варить их по мере надобности. Приходили старики нашей общины, донимали меня упреками. Но мне казалось легче выслушивать их упреки, чем встать и распрямить стан.
Кукурузу по уговору из трети обломал, обмолотил и две части доставил мне сын моего дяди. Всего вышло два мешка, около девяти пудов весом. Но кто же станет варить мне похлебку из этой кукурузы? У самого у меня сердце вздрагивало, только подумаю о кухне…
Сегодня жена Каримбергена-ака по-соседски прислала мне с сыном похлебки. Тот принес, поставил чашку, положил передо мной ложку и ушел. Да возблагодарит их аллах!
И опять я не ел два дня. Опять приходили старики общины, делали внушение. Я оправдывался, мол, боюсь работы, плакался. Особенно назойливым оказался один старик. Ну прямо извел своими приставаниями. Под конец начал злиться:
— Да встань же ты, мерзавец, лодырь! — говорит. — Может, у тебя поясница вывихнута, так мы покажем тебя какому-нибудь лекарю-костоправу, добудем какие понадобятся лекарства-бальзамы!..
В тот же день вечером пришли двое джигитов пашей общины, уложили меня на носилки и принесли в кишлачную чайхану. Сюда же были доставлены и оба мешка моей кукурузы. Это значит, чайханщик за кукурузу согласился взять на себя заботы обо мне на какое-то время.
Чайханщик стал подкармливать меня тем, что оставалось от гостей: кусками-огрызками лепешек, а иногда оскребками пригорелого плова. Я протягивал руку из-под халата, наброшенного на меня наискось, и вкушал от этих яств, не вставая с места. В насмешку чайханщик величал меня «хозяином». А я лежал целыми днями и все думал: «Как бы мне стать таким же богатым, как Мир-Джалял-бай.
1925-й год, поздняя осень.
Из-под тюбетейки на висках взрослых джигитов и подростков, заходивших в чайхану, заалели тюльпаны. Значит, весна уже. Как, однако, быстро проходит жизнь человеческая — не успел оглянуться, вот уже и весна наступила. А с весной и деревья просыпаются, и всякие насекомые букашки-мурашки начинают копошиться, сновать. И в душе человека тоже дают о себе знать разные необыкновенные чувства.
Сегодня видел интересный сон. Лежу будто я на краю пашни в тени под талом. Так хорошо мне! Вдруг откуда ни возьмись молоденькая женщина в новенькой шелковой парандже, в лакированных ичигах, в калошах, с двойными золотыми браслетами на белых руках. Подходит ко мне, спрашивает:
— Мамаджан-ака не вы будете?
Я не пошевельнулся, отвечаю:
— Я буду. А что вам нужно?
Женщина откинула чачван. Я смотрю на нее, как зачарованный, — губы алые, бутоном сложены, брови черные — что крылья парящей ласточки, волосы кудрявые, как на шкурке с молодого барашка, колечками завиваются на концах, на щеках румянец — точь-в-точь лепестки роз. Она взяла меня за руку.